И Сергей Петрович его потерял — он отправился в Мурманск, в собачье управление, где ему тут же заметили, что напрасно он упорхнул так далеко: в их поселке, в соседнем даже подъезде, у того самого старпома с непривлекательной лысиной есть догиня и все прочее-прочее.
И Сергей Петрович помчался туда и немедленно вытащил старпома на случку.
И вот они уже сидят на кухне у Сергей Петровича. Жен нет, и они вволю выпивают и рассуждают о том, как надо держать суку на колене, и с какой стороны должен подходить кобель, и куда чего необходимо вставлять, чтоб получилось «в замок», и как потом нужно полчаса держать суку за задние ноги, поднимая их под потолок, а то она — от потрясения после изнасилования — может обмочиться, а это губительно для королевских кровей. Они раскраснелись, они рассуждают, говорят и не могут наговориться: оказывается, там, на службе, они почти разучились о чем-нибудь говорить по-человечески, а по-человечески — это когда не надо оглядываться на звания, должности, родственников, ордена и сколько кто где прослужил, то есть можно говорить о чем попало, пусть даже о том, как вставлять «в замок», и тебя слушают, слушают, потому что ты, оказывается, человек, и всем это интересно, и все, оказывается, нормальные люди, когда они не на службе. Вот здорово, а!
А собаки в это время заперты в комнате — пусть поворкуют, авось у них и само получится, — и вот уже один другого называет «тестем», «сватом», «свояком».
— Дай я тебя поцелую! — и вот уже обе распаренные лысины, одна гладкая, другая — с изъянами, сошлись в томительном поцелуе.
Но не отправиться ли нам к собачкам? Конечно, отправиться!
— Цыпа, цыпа! — зовет догиню старпом, и они входят в комнату.
Входят и видят возмутительное спокойствие: собаки сидят каждая в своем углу и проявляют друг к другу гораздо больше равнодушия, чем их хозяева, — есть от чего осатанеть.
И, осатанев, обе наши лысины немедленно накинулись на собак.
Та, что более ущербна, схватила догиню за тощие ляжки. Другая, неизмеримо более совершенная, принялась подтаскивать к ней дога, по дороге дроча его непрестанно.
И сейчас же у всех сделались раскрасневшиеся лица! И руки — толстые, волосатые, потные! И глаза растаращенные! И крики:
— Давай! Вставляй! Давай! Вставляй!
И вот уже ляжки догини елозят на колене старпома, и зад ее интеллигентно вырывается, а взгляд — светится человеческим укором.
И тут наш восьмимесячный дог, которого Сергей Петрович так долго подтягивал, настраивая, как инструмент, кончил, не дотянув до ляжек.
Видели бы вы при этом его глаза — в них было все, что мы описывали ранее.
Королевская струя ударила вверх и в первую очередь досталась великолепной бороде, запутавшись в колечках, потом — носу, по которому так славно стекать, ушам-глазам и, наконец, лысине, теплота которой давно ждала своего применения, а во вторую очередь она досталась люстре и потолку и оттуда же, оттянувшись, капнула на другую, куда более ущербную лысину.
Я стою на скале лицом к морю, и плотный войлок моих чудных волос треплет северный ветер А вода — вот же она — у самых ног.
Плещется
Я раскидываю руки, словно пытаюсь обнять этот мир. В этот момент на меня наезжает камера, потому что меня снимают для ис —тории.
Истории Российского флота, разумеется, потому что я уже внес кое-что в эту историю и еще ого-го! — сколько еще внесу.
Камера продолжает наезжать.
Видно мое лицо крупным планом с раздувающимися ноздрями. «Это все мое, — говорят мои блестящие глаза, — мое, я все это охраняю».
Я продолжаю стоять с голыми руками, с непокрытой головой, с блестящими глазами на совершенно голой скале.
Камера отъезжает.
Вид сверху, я превращаюсь в точку, затем скала превращается в точку, потом залив превращается в точку, за ним — море и вся планета
Идем мы домой с боевой службы. Отбарабанили девяносто суток, и хорош, хватит. Пусть им дальше козлы барабанят
Подходим к нашим полигонам, а нам радио следовать в такой-то квадрат и так куролесить суток десять.
И все сразу же настроились на дополнительные деньги.
Но командир нам разъяснил, что к деньгам это растяжение не имеет никакого отношения, боевую службу нам засчитают по старым срокам, а это — как отдельный дополнительный выход в полигоны.
И народ заскучал.
Видя такое в населении расстройство, командир вызывает доктора и говорит: «Так, медицина! Срочно найди какого-нибудь подходящего матроса и чтоб у него сиюминутно разыгрался аппендицит. Тогда я дам радио и нас сразу в базу вернут».
И док немедленно нашел нужного матросика и сказал ему: «У тебя сиюминутно разыгрался аппендицит, но не бойся, на два дня ляжешь в госпиталь, а потом я за тобой приду».
Сказано — сделано: мы радио — нас к пирсу. А на пирсе уже дежурная машина и дежурный военрез.
Док берет бутылку спирта и к нему: «Слушай! Вот тебе спирт. У парня ничего нет. Ты подержи его два денечка, а там и колики пройдут».
Но как только мы передаем тело, нас опять мордой в море, в тот же самый полигон, в котором мы не доходили.
Так что с ходу к мамкам попасть не получилось.
То есть ни женщин, ни денег.
То есть налицо горе.
Ну, естественно, с горя все напиваются, как последние свиньи.
Корабль плывет во главе с командованием, а на нем все лежат.
Зам, катаракта его посети, ходит по кораблю, проверяет бдительность несения ходовой вахты, а его в каждом отсеке встречают трупы, застывшие в разнообразных позах, а доктор его успокаивает — мол, это все из-за свежего воздуха: произошла активизация процессов метаболизма в организме, и организм с ней не справляется, вот и спит.